ОГЛАВЛЕНИЕ

ПЕРЕВОДЫ

ПЕРЕВОДЫ

К ПЕРЕВОДУ КАСЫД НИЗАМИ

Касыда относится к жанру одической поэзии. Размер, которым обыкновенно переводят касыды — сдвоенный четырехстопный хорей — воспроизводит транскрипцию, но не воссоздает адекватного впечатления, поскольку в нашем восприятии скорее ассоциируется с частушкой, чем с одой. Поэтому я выбрал размер, соответствующий, с моей точки зрения, одическому жанру.

Касыда — монорим. Одночвучное рифмование через нерифмующуюся строку (по схеме: АА БА ВА ГА и т.д. на всем протяжении многострочной формы) органично связано с культурным контекстом, лексическими и мелодическими возможностями языка оригинала и являлось показателем изощренности, в которой поэты состязались друг с другом. Моноримичность касыды может быть воспроизведена и в русском переводе. Вполне реально подобрать и 40, и 80, и 150 однозвучных рифм. Вопрос только в том, что будет выражать подобная форма. А свидетельствовать она будет не о художественных достоинствах оригинала, не об изощренности и раскованности восточного поэта-импровизатора, а об ограниченности моноримических возможностей русского языка и усилиях переводчика делать хорошую мину при плохой игре. В результате форма воспроизведена, но с неизбежной печатью компромиссности, поскольку предполагает, во-первых, обращение к глагольным, причастным, прилагательным и всякого рода другим ослабленным рифмам, а во-вторых, навязчивую выпяченность формального задания по отношению к художественно-содержательной стороне. Искусность превращается в искусственность. Принцип копируется, а цель не достигается.

Я искал возможность сохранить, так скачать, след моноримичности, представить ее в той мере, которая была бы органична и художественно функциональна и выражала бы формальную изощренность оригинала соответственно нашим понятиям об изощренности формы. Поэтому сквозную однозвучность рифм я заменил шестистрочными моноримическими периодами — (АА БА ВА), т.е. окнами, открытыми в оригинал и в то же время позволяющими русскоязычной форме всякий раз обновлять дыхание. Одновременно на возможность шестистиший натолкнуло меня наблюдение, что в переводимых мной касыдах последняя строка каждого третьего бейта, т.е. каждая шестая строка, завершает смысловой период.

Что касается художественно-содержательной стороны, то мне не хотелось следовать существующей тенденции перевосточивать восток. У Низами (что вполне естественно) отсутствуют какие бы то ни было рефлексии на своей "восточности, которая является лишь средой, но не содержанием его творчества. Тогда как в переводах культивирование "экзотичности" сводит художественно функциональные образы к выставке восточных реалий, живую мысль — к декоративной мудрости, сквозную, стремительно разворачивающуюся идею — к бесцельному перебиранию бусин-бейтов. При таком подходе, выражающем внешнее отношение, взамен актуализации явления в нашей культуре сгущаются краски мнимого различения, а вместо подлинной различенности, т.е. индивидуального лица, возникает усредненно-эстетизи-рованный стереотип восточного поэта.

Работая над переводом касыд, я следовал за смысловой и художественной направленностью образов, не прибавлял и не убавлял красок и старался не мешать Низами быть актуальным настолько, насколько всегда актуальна живая мысль.

1985

ИЗ НИЗАМИ. КАСЫДЫ

1

Умудренность меня в царстве Смысла на трон возвела,
Где пространство и время покорны движенью жезла,
Громогласные строки — царям приговор и награда,
Словно знамя, перо окрыляет людские дела.
Голова моих помыслов выше венца Кай-Кубада,
И для стана величья одежда Гурхана мала. 

Над простершимся миром я солнце, чей дом — небеса,
Животворная плоть, воскрешающий мертвых Иса,
Повелитель над словом, которое первым прорвется
К совершенной победе, дорогой творя чудеса.
Направляет мой разум посыльных в чертог полководца,
Образованность — щит, обороны моей полоса. 

Так же слово творю, как творит благородство борца,
Порождаю искусство, как юность — живые сердца,
И в газелях моих, что подобны органным аккордам,
К смыслам, точно к вину, прикасаются губы чтеца.
Я поэтов к столу допускаю движением гордым,
Наполняя стихами протянутый кубок певца. 

Лишь открою уста — начинается свадебный пир,
Под рукой барабан сладкозвучней тимпанов и лир,
Тезис, брошенный вскользь, для философов служит законом
И основой наук, постигающих плоть и эфир.
Перед стилем моим, новизной языка озаренным,
Изобилие новшеств покажется древним, как мир. 

Расточитель шарад — состязаюсь с несметной казной,
Я — колодезь софизмов, который влечет глубиной,
Даже Ибн-Мукла восхитился бы почерком статным,
Даже Ибн-Хани растерялся бы, споря со мной.
Я — на небе поэзии свет, не подверженный пятнам,
Я — жемчужина та, что не будет больна рябиной.

Если нужен бальзам — от недуга врачует строка,
Песнопенная речь, как целительный финик, сладка.
И на двери души, что подобна святилищу храма,
Отпечатано вечностью: "Дар, завершивший века".
Как пророк Магомет вознесен над врагами Ислама —
Мой язык превзошел всё, что сходит у них с языка. 

От сияния уст, одолживших у солнца права,
Раскрываются души, как нежной весною — листва,
Как цветки базилика, вдохнувшие воздух осенний.
Многолюдная площадь была бы, как в полночь, мертва,
Не текло бы вино без прекрасных моих песнопений,
Что ласкают дыханьем и плавно возносят слова. 

Так дыханье мое — океан, и уста — берега.
Опускаясь на дно, где из капель растут жемчуга,
В добродетельный дождь превращается вдох мой, а выдох
Выплывает наверх, и добыча его дорога.
Чист рожденьем, как жемчуг — тону в ежечасных обидах,
Что наносят мне два незаконно рожденных врага. 

Порождение блуда — завистники трутся везде.
Их терзает мой дар, в воровском уличая труде.
Хоть слова Низами — тот скакун, что летел бы, как птица,
Им препятствуют беды, и горести держат в узде.
Сам себя восхвалив, я раскаялся. Как не стыдиться?
Лишь бездарность себя превозносит, забыв о стыде.
Словно дверь тайника, пусть закроется эта страница,
Но жемчужина слова сияет, подобно звезде. 

2

Но в казне у меня и агата не сыщется, мне ли
При пустом кошельке добиваться, чтоб рифмы звенели?
Не в компании кубка — я бодрствую в обществе слез
Вместе с сердцем моим в изголовье несмятой постели.
За насущные крохи, которые труд мой принес —
Принял больше пинков, чем у вора отметин на теле. 

Разуверенный в жизни, я грежу о славе. Хоть сам
В непотребных лохмотьях — к державным горазд словесам.
Для чего я из бездны пытаюсь подняться над миром?
Отказавшись быть якорем, я не чета парусам,
Не подобен искусством подделыцикам или факирам,
Чтобы выжелтить щеки и пурпур подбавить к слезам. 

Лгу, что знамя — перо, а стихи — приговор и награда.
Я сравним болтовней с бубенцом, замыкающим стадо.
Паутину плету, порешив, что она — полотно.
Словно кости скелета, бездушно бряцает тирада.
Как бездомного пса, волокут меня силою, но...
Но куда? — норовистость влечет меня к пропасти ада.

На монетном дворе похваляться ли мне мядяком?
Если двинется слон, то арба полетит кувырком.
Что такое стихи? — облеченная в ложь небылица.
Не смешон ли поэт, стихотворным гордясь языком?
Содержанье наук в пересказе любом сохранится,
Неизменную суть подпоясав другим кушаком. 

Но когда подменить кружева стихотворного слова,
Остается одна потерявшая душу основа.
Для прочтения стих, изменив оболочку, негож.
Сам себя не пойму. То гляжу по-судейски сурово,
То, подобно свече, приведен дуновением в дрожь,
Подгибаются ноги, и выпрыгнуть сердце готово. 

На весах этой жизни, как видно, не стою гроша,
Хоть в загробной дирхема была бы достойна душа.
О Господь мой, взгляни, без глотка добродетели — стражду. 

К чаше блага припав, я отныне бы жил не греша
И уста мудрецов, ощутивших духовную жажду,
Утолял бы вином из дарящего силы ковша. 

Презирая богатство, мечтаю о жизни, в которой,
Защитив от людей, Ты единственной стал бы опорой,
На моем рукаве вышивая небесный узор,
Чтобы мудрость веков оставалась, как звезды, за шторой
И в алтарь моих чувств не вторгался завистливый взор.
Разве ангелы могут соседствовать с дьявольской сворой? 

Не смотри, что ничтожен, что вера моя не тверда.
Исцели от двуличья, в котором источник вреда.
Вычитая грехи, поддержи непорочный остаток,
Награждая за то, что мне ведомо чувство стыда.
Опечатанный гибелью век человеческий краток.
Преходящее сгинет. А Ты пребываешь всегда.

Я хочу лицезреть хоть единую черточку Бога.
Нет, кощунствую. Что я увидел бы кроме подлога?
Бескорыстным служеньем душа человека жива.
Без Тебя я — ничто. Смертный разум изъела тревога.
Сам себя пригвождаю к кресту моего естества.
Помоги мне спастись, ибо сам я себе не подмога. 

Небо ранит меня, и земля обжигает ступни.
Состраданием скрась испещренные бедами дни
И прости Низами за невольную тяжесть проступка,
Ибо нет от соблазнов спасающей душу брони.
Ниспослав ему жизнь, как вино из небесного кубка,
Чашу смерти ему, как спасительный дар, протяни.

ДОРОГА К ХРАМУ НАРЕКАЦИ

опыт переводческого самоотчета

И чтобы слово мое, многократно повторяемое,
Не перешло в суесловие
И тем самым не стало еще плачевней…
- Григор Нарекаци

* * *

«Книга скорбных песнопений» – величайший памятник духовной поэзии армянского средневековья. Созданная на рубеже X – XI веков ученым монахом Григором Нарекаци (951 – 1003) «Книга скорби» (другое общепринятое название) была канонизирована и по сегодняшний день входит в состав армяно-григорианского богослужения. В XX веке начинается «вторая» жизнь «Книги скорби», связанная с «открытием» и освоением ее современным атеистическим сознанием. Неоднократно уже переводившаяся на русский язык «Книга скорбных песнопений» трактуется с позиции новой идеологической установки, сориентированной на эстетическое, психологическое и социально-нравственное прочтение.

* * *

«Скорбные песнопения» первоначально записаны сплошным текстом, построчное деление относится к позднему времени и допускает различные версии. Отмечается «усложненный синтаксис», насыщенность аллитерациями и отдельные созвучия, которые приобретают значение специального приема в 26 главе, обращенной к Богоматери, где «самый лучший способ показать нашу печаль – это каждую строчку закончить одним и тем же созвучием, от этого еще горестней песнь о тяжких волнениях». Притом очевидно, на форме нет доминирующей рефлексии, поскольку это поэзия не в нынешнем понимании, а литургическая, духовная. Суть ее не в эстетическом самовыражении, а в выражении бытийственных смыслов.

Я искал соответствующую форму, способную передать интонации «скорбного песнопения» и смысловой пафос оригинала.

От стиха «регулярного» пришлось отказаться. Я желал избежать налета классичности. Таковая грешила бы против подлинного контекста творческой мысли Нарекаци. Истины ради хотелось выдержать грань между в сегодняшнем понимании гениальным поэтом и поэтическим гением средневекового монаха, для которого «Бог», «Страшный суд», «грех», «спасение» – не поэтические метафоры, а сама реальность. «Оклассичевание» Нарекаци, мало сказать, чревато обеднением и искажением, но – подменой духовного содержания эстетическим суррогатом.

Другая крайность – стилизация архаичности или же – примитива, предопределяющих впечатление «ненастоящести» формы с оттенком некоторой снисходительности современного человека к средневековому автору.

Я выбрал акцентный стих, но не традиционный, с равным количеством в строках «ударных» слов, а опыт гармоничных сведений разноударников. При этом ритмическая разомкнутость опирается на отчетливую мелодическую основу – вариации сочетаний трехдольных стоп с дольными паузами или добавочными слогами. Так, например, строка: «Господь милосердный, да сбудется и те-перь…» не допускает варианта – «Господь милосердный, да свершится и теперь…», где ощутим мелодический сбив.

Быть или не быть переводу рифмованным – этот вопрос передо мной не стоял, поскольку рифма в русских стихах, думается, не только формообразующий момент, но и условие их усвоения нашим сознанием. К тому же отсутствие рифмы у Нарекаци в культурном контексте его поэзии не соответствует отсутствию рифмы в русской традиции. Но факт нерифмованного стиха со встречающимися концевыми и внутренними созвучиями подсказал необходимость отодвинуть рифмы на второй план восприятия, поручив им поддерживать строящийся свободно музыкально-ритмический рисунок.

Приём строчного переноса, вернее, то, что являлось бы строчным переносом в стихах, написанных «регулярным» размером, в данном случае указывает на интонационную непрерывность условно делящегося на строки текста. Таким образом, концевые рифмы оказываются внутри двух-, трехстрочного синтаксического периода, становясь не формально, а функционально «внутренними». Вместе с тем концевая позиция сообщает им значение смысловых нажимов одновременно с выразительностью ритмических пауз, интонационно соответствующих «плачу».

* * *

Вторым направлением работы было собственно выявление смыслового стержня оригинала, относительно какового могла бы строиться эстетика перевода.

Анализируя подстрочник главы под углом известной трактовки, я столкнулся с серьезными трудностями. Текст, действительно, изобиловал пресловутыми «темными местами». Совершенно необъяснимой была, к примеру, перемена действующего лица: «я» – «он» – «я» (во 2-ой части главы) и единственно – «он» (в 3-ей части). К случайностям это отнести невозможно. Сверяя известные переводы с подстрочником 30 главы, чтобы найти в них пояснение, я обнаружил – проблема неподдающихся смыслов, встававшая, как видно, и там, решалась не путем выявления, а формально: когда – купированием, а когда – посредством выручающих подстановок. Так в переводе Гребнева изгоняются «он», механически заменяясь на «я». У Миля, напротив, изгоняются «я», заменяясь на «он» при помощи стилевого приема. У Микушевича вообще изгоняются «я» и «он», заменяясь безличной формой.

Разумеется, «темные места» сигнализировали о том, что существенная сторона понимания остается, так сказать, за бортом прочтения, склонного экстраполировать представления нашей реальности, психологию и мировидение на явления прошлого.

К тому же не обошлось без эстетических стереотипов, навязанных изображению верующего и веры. Не укладывавшееся в рамки атеистических штампов гадательно перетолковывалось или же выпадало, восполняясь отсутствующим у поэта лубочно-декоративным набором: «духом лукавым», «карающей десницей», «роковым днем», «райской тишиной», «безгрешными душами» и т.п.

Гуманистическое осмысление не означает повреждения подлинности, в то время как самодовлеющее задание гуманистической трактовки вынуждало взяться за ножницы.

То, что «скорбные песнопения» выражают церковное сознание в диалектике религиозной мысли, понятно уже по факту канонизации. Я стремился выявить адекватное содержание, предположив, что «темные места» подобны захлопнувшим створки озерным моллюскам, вынутым из воды, каковые тотчас раскроются, возвращенные в их жизненную среду. Приемлемой виделась та смысловая версия, где не читавшиеся места прояснились бы сами без какого-либо насилия.

* * *

30 глава представляется мне своеобразной молитвой-проповедью, в которой взятые за основу два библейских стиха: «Горе… грешнику, ходящему по двум стезям» и «Когда он возопиет ко Мне, Я услышу, ибо Я милосерд» – осмысляются в их взаимодействии. Подчиненность «эстетики» идеологическому началу внесла уточнение в понимание «образов», не поэтических в современном значении, а аллегорий – иносказательных выражений конкретного смысла.

Выбранная глава (как и прочие, надо думать) сложный единый смысловой организм. Композиция предельно жестка, я бы сказал – рациональна. В каждой из четырех частей свое содержание, участвующее в раскрытии целого. Соотносятся части парами: 1 и 4 – предстояние перед Богом; 2 и 3 – перед самим собой. Первая пара (1; 4) – ступени к «спасению»: в 1-ой части – взывание к Богу; в 4-ой – надежда на исполнение. Вторая пара (2; 3) – необходимый между взыванием и надеждой путь покаяния: различение (часть 2-я) с собой в ипостаси зла («я» – «он»), осмысление земного удела своей греховной природы и, соответственно, участи прижизненной и «посмертной»; осознание (3-я часть) своей обреченности, невозможности спастись собственными усилиями и посему – абсолютной необходимости взывать к божественному милосердию.

Смысловое действие 30 главы раскрывается следующим образом.

ЧАСТЬ I. «Я» взываю к Богу, чтобы теперь в отношении «меня» исполнилось Его слово, прежде сказанное о неком грешнике, кто, казалось, уже погиб для спасения, но возвратился через раскаяние на «путь истины». «Я» нынче опознаю в «себе» «соучастника названному грешнику», но стремлюсь различиться с «ним», то есть с «собой» в ипостаси зла. «Он», иначе сказать – «моя» же греховная ипостась, предстоящая «моему» свободному взору. Именно актом внутреннего различения «я» становлюсь на путь покаяния. В завершение 1-ой части возникает аллегория покаяния – «плач», которого значимость специально подчеркнута его персонификацией.

ЧАСТЬ II. Здесь во всем драматизме выявлена диалектика отношения «я» и «он». «Я» – это суд над «ним». «Он» – «мой» приговор. «Мне» открывается «его» удел, предопределенный «его» греховной природой – ходить «по двум стезям», одна из которых – не могущее состояться благо, другая – неприкрытое зло. «Двум стезям» соответст-вует изобличающий «его» двояко-порочную природу ряд аллегориче-ских пар. Их завершает «мое» осознание «двух стезей», по коим «он» ходит, как полюсов «моей» обреченности:

Врата видения передо мной: одни для плача,
Другие к заблуждениям ведут…

Этим обусловлены открывающиеся «мне» «две стези» «моей» участи: страдания в настоящем и «будущие» мучения; суд «моей» совести и «Страшный суд»; прижизненное возмездие и «посмертная» кара. Им (стезям «моей» участи – нынешней и «грядущей») соответствуют образные пары (во второй половине данной части), например, «стрелы» (клеймящий позор) – «камни» (казнь); «град» (земные бедствия) – «огонь» (апокалипсическая кара); «плач» – «смерть» и т.д. В этом контексте проясняется смысл завершающей пары:

Два солнца в двух концах света:
Одно несет мрак, другое сжигает.

То есть земное солнце (с наступлением дня) несет «мне», грешнику, мрак отчаяния, и – сжигающее «меня» «солнце» Страшного суда.

ЧАСТЬ III. Без покаяния невозможно спасение. Но и актом предельного раскаяния «он» совершает смертный грех – убивает в себе живое достоинство.

Если рука поднимается для удара,
Он решит, что ударят его…

Подразумевается крайняя степень самоуничижения, преступное попирание «им» своего человеческого «я». В этой части еще не появляется Бог (к тому же – карающий). «Он» обрек себя на прижизненный ад, и в то же время отверг спасение, поелику двоекратным «да» подтвердив, что достоин смерти (как в настоящей, так и в «будущей» жизни)

Книгу прав своих он закрыл,
Надежду ответствовать потерял…

Подобно нераскаявшемуся грешнику, «он», и раскаявшись, так же ходит по «двум стезям» – не могущего состояться блага (освобождения от греха) и безусловного зла (греха против собственного достоинства). Завершается часть «моим» осознанием – невозможно спастись своими силами:

Горе грешнику, ходящему по двум стезям.

ЧАСТЬ IV. Очевидность необходимости взывания к Богу, вне Которого нет добра – суть состоявшееся покаяние. Не приведенное в 1-ой части слово Бога о раскаявшемся грешнике (лишь упомянуто в начале главы) произносится здесь в знак обретения надежды на то, что и ныне оно исполнится:

Когда он возопиет ко Мне – Я услышу, ибо я Милосерд.

Надежда эта даруется «мне» по факту божественной сущности – всеблагой и милосердной, каковая спасительно противостоит любому из проявлений «моей» греховной природы. Уповая на Бога, «я» обретаю

…вдвойне дарованное мне
Твое благословение…

А именно, относящееся к двум «моим» участям – нынешней и «грядущей».

* * *

Не касаясь целого ряда содержательных линий, я описал, как понял, лишь смысловой магистрал 30-ой главы, который, не исключаю, может быть рассмотрен и в других разворотах, но не в сторону недооценки или же упрощения. Важно одно, проблема художественно достоверного перевода впрямую связана с выявлением достоверного смысла, каковой ограждает нас от произвольно-гадательных эстетических версий.

Свобода в выборе изобразительных средств, думается, принципиально необходима, но только в той мере, в какой направлена на адекватное выражение идеи оригинала. Вынутый из контекста религиозной мысли «строительный материал» не представляет «скорбные песнопения», но за внешним правдоподобием художественных аксессуаров оформляет, по сути, стереотипы атеистического, или – шире, индивидуалистического мировидения.

Для каждой эпохи естественно желание усмотреть в гениальном явлении прошлого собственные представления. Но, по-видимому, лишь там, где осмысление (актуальное и органичное для современного восприятия) не повреждает подлинности по существу – дорога к храму Нарекаци.

1986, ред.2003

СЛОВО ИЗ ГЛУБИН СЕРДЦА, ОБРАЩЕННОЕ К БОГУ

1

Господь милосердный, да сбудется и теперь
Твое слово о грешнике, который не раз
Перед светом истины захлопывал дверь
Своего неразумия, но отряс
Прах заблуждений, ступив на праведный путь,
Кому раскаяние разрывает грудь
В миг преступления или в смертный час.
И с этим грешником, злодействующий наравне
Самовластный лукавец обитает во мне.
Он, пасущий ветер, – как сказано про лжеца, –
У тела низменного в плену,
Неуловим, он прячется от Творца,
Враг, которого я кляну,
Он – лжеподобие моего лица,
Корень моих сомнений, ведомых лишь Тебе.
Душа от боли изнемогла,
Простертая в горестной мольбе.
К бьющемуся в тенетах зла
Скорбному плачу, Господи, снизойди,
Что со стыдом оглядывается на гибельные дела,
Исторгая стоны из глубины груди.

2

Дабы слова, где слезы смешаны с кровью,
Не уподобились праздному суесловью,
Свою плачевность усугубя –
К Тебе, о Господи, воздеваю руки,
Не Царства Небесного вымаливая для себя,
Но лишь облегчения нестерпимой муки.
Грешник, себе не свет стяжавший, а тьму,
Мертвый при жизни – будущего лишен.
Не ликовать с вознесшимися ему,
Но с сокрушенными будет казниться он.
Не трудясь – утомлен, на пиру – опечален. Вот он,
Светлый челом, но мысль омрачена,
Силится жить, но отчаянием измотан,
Невозмутим, но слезы смахивает тайком.
Держит две чаши: с кровью – одна,
Другая наполнена молоком,
Две кадильницы – аромат
Благовоний курится в правой,
Левая источает смрад,
Два блюда – с лакомством и отравой –
Держит, два сосуда: в одном –
Слезы, в другом полыхает серный
Пламень, два кубка в руках: вином
Первый наполнен, второй – со скверной.
Вижу – распахиваются врата,
Две стези обознача:
Эта – самообмана, та –
Безутешного плача;
Две плавильни: в одной пылает душа,
Остужает другая.
Две руки простерлись: эта – круша,
Та – отвергая;
Два выраженья в глазах: одно –
Горестно, другое – жестоко;
Два отчаяния, два тяжких упрека
Тому, что ныне и впереди;
Мое упование лишено
Опоры, ибо сердце разъято
На два чувства, борющиеся в груди –
Тень надежды и подлинная утрата.
Содрогается небо от грянувшего раската,
Стрелы и камни хлещут двумя
Встречными ливнями: этот – клеймя,
Тот – неминуемая расплата;
Град и огонь обрушила твердь –
Две ужасающие угрозы;
Ночь с двумя несчастьями: слезы –
Первое, а другое – смерть;
Утро скорбного дня;
В двух пределах света
Два солнца: тьму возвещает – это,
То – сжигает меня.

3

Если руку вскидывают, он ждет удара;
Если дар протягивают, отойдет не веря;
Если скажут – «грядущее», он услышит – «кара»,
Скажут – «нынешнее», он поймет – «потеря»;
С тем, кто гордится собой по праву,
Он избегает встретиться взглядом;
С тем, кто снискал добрую славу,
Встать не осмеливается рядом;
Если речь о спасении, он ответит стоном;
Если хвалят – сознается в преступленье;
Если его удостаивают поклоном,
Он повергается на колени;
Если выказывают благоволенье,
Он подавлен сознанием своего позора;
Слова мучительного укора
За грехи сочтет воздаяньем малым;
Осмеют жестоко – не даст отпора,
Ибо то посчитает он лишь началом
Исполнения будущего суда;
Скажут: «Достоин смертного приговора»,
Дважды он подтверждает: «Да».
Грешник, закрывший книгу собственных прав,
Дерзновеньям он преградил дорогу,
Надежду ответствовать потеряв,
Самоубийством спасся бы, не грози
Оно невозможностью обращенья к Богу…
Горе ступившим на две стези.

4

Слыша мои рыданья, рождающиеся в глубине
Скорбного сердца, вопль моего отчаянья, что же
Ты не смилуешься, милосердный Боже,
Кто сказал: «Я услышу взывающего ко Мне»?
Да исполнится слово Твое и ныне,
Ибо простертому в смертном унынье
Виновнику неоглядных бед,
Дарят мне упование на спасенье
Во тьме потерянному – Твой свет,
Гибнущему – Твое воскресенье,
Мне, преступившему – Твоя доброта,
Мне, утопающему – Твоя десница,
Мне, отчаявшемуся исцелиться –
Прикосновение Твоего перста,
Мне, усомнившемуся – Твой закон,
Мне, ошибающемуся – Твое око,
Мне, терзающемуся жестоко –
Дух Твой, которым я укреплен,
Мне, отринутому – Твое приятье,
Мне покинутому – Твое откровенье,
Мне, стяжающему проклятье –
Дважды ниспосланное благословенье,
Мне, неприкаянному – Твой кров,
Мне, оскверненному – Твое помазанье,
Мне, страшащемуся наказанья –
Чаша пречистых Твоих Даров,
Мне, в ком надежда спастись убита –
Твое слово, не чающему вновь
Избранным быть – Твоя защита,
Мне, страдающему – Твоя кровь,

Ненавидимому – любовь Твоя,
Мне, заблудшему – Твое мановенье,
Смертному, чей удел – забвенье, –
Сияние Твоего бытия.

Ибо над всем простерта Твоя держава,
И частицы мрака лишен твой свет,
И добра вне Тебя, Милосердный, нет,
Кому и днесь и вовеки слава.

Амен.