 
                     
                1898-1981
На всех моих путях, простертых в мысли,
  Печаль разлита золотом вечерним;
  А прошлое мне видится вдали
  Отрезанным, как остров...
  Дальше - море.
Простерлись, перепутавшись, пути
  Налево и направо. Я не знаю -
  Каким идти. Но ясно лишь: ведет
  Любой из них к черте последней, к смерти.
Варшава, 1921

Нас на этой земле
  Столь одиноких,
  Сотни тысяч.
  Мы - для которых есть
  Место в мире горестном,
  Семь морей,
  Простираясь, открыты нашему крику,
  И от нашей боли, рвущейся из груди,
  Содрогаются звезды.
Каждый из нас господин храма собственной плоти,
  Голова любого из нас - башня радости, где
  Раскачиваются колокола
  Сумасшествия ночами терзаний.
Чистоте молитвенных сводов нашего сердца
  Мы предпочли
  Мировые кручи необузданных мыслей,
  Те вершины,
  Где уже не звучать голосам
  Поющих девушек, и покоится страсть,
  Перегоревшая в пепел.
Струны арфы там не дрожат,
  И не сияет Геспер.
  Только мертвенная луна
Отразилась в хищных рубинах
  Волчьих глаз. И, головы обхватив,
  Мы лежим с закушенными губами
  У колодцев молчанья, покуда нас
  Жутчайший из ужасов не разбудит...
Нам, карабкающимся на кручи,
  Диким, воющим в темноту, -
  Словно горные псы на скалах,
  Ждать ли помощи от небес,
  Что беременны сами скорбью,
  И от страха черных ночей,
  Обволакивающих вершины?!
Варшава-Берлин, 1922-23
Вы, преградившие нам к солнцу дорогу, идущих
  Убиваете прежде, чем с ресниц успевает опасть
  Сон золотой, и молитва рассвету - затихнуть.
Сотни тысяч бегут в лес отчаянья, и ноябрь
  Из овечьих глаз полыхает
  Остриями ножей, наточенных для закланья.
И под кронами горя рождаются дети,
  Кровь которых отравлена скорбью, -
  Чтобы увянуть раньше, чем розы.
Я для вас не желаю сажать плодоносных деревьев,
  Но деревья страданья пусть раскинут голые ветви
  В царстве креста.
На заре и под вечер на ваших башнях
  Хищно раскачиваются колокола,
  Чьи звериные пасти
  Разрывают мою беззащитную плоть.
Я развешу на голых ветвях мертвецов,
  Я оставлю их гнить без присмотра
  Напоказ перед всеми светилами неба...
Словно в темный колодец, я падаю в ночь,
  И мне снятся кресты, на которых распяты евреи,
  Вижу: в окна ваших домов
  Те евреи просунули головы и на иврите
  Одичало и жалобно стонут: “айегу пилатус?” -
  “Где Пилат?”... И не знаете вы,
Что пророчеством черным отравлен ваш сон,
  Что терзает вас ужас - не знаете, ибо
  Заставляют забыть с наступлением утра
  То виденье церковные колокола.
Но пророчу: поднимется облачный столп
  Наших горестных вздохов и тяжких стенаний
  И войдет в вашу плоть
Не распознанным горем,
  И по-прежнему будете вы болтать
  Воспаленными ртами: евреи! евреи! -
  В ту минуту, когда в омраченных дворцах
  Закричат на идиш иконы.
Берлин, 1923
И спросил я у старцев, увенчанных снегом седин:
  “Что есть тайна рожденья и тайна забвения в смерти,
  И подобные солнцу, восход и закат человека?”
Мудрецы, только что совершив омовенье
  (Их тела чистотой лихорадило), умные лбы
  Над священными книгами молча склоняли.
  И когда запылали в тускнеющем мире
  Ярким отблеском вечера окна домов,
  И глаза мудрецов притянуло закатное небо
  (Что горело, как мысли в моем вопрошавшем сознаньи), -
  “О дитя мое, - каждый ответил, -
  Много лет я исследую эти священные книги
  И толкую их смысл.
  О созданьи написано там: человек.
  О делах его, мудрости, кознях, плохом и хорошем...
  Вот, что сказано там о восходе его и закате: Возведенье дворцов, колокольный трезвон торжества, Смех в беспечные ночи и чудо хожденья по морю, Обживанье распахнутых взору пространств, Истребленье людей и проклятия небу, Низвержение в прах, превращение в пищу червей...”
И оставил я старцев с их книгами и обаяньем
  Лунных бликов на лицах и ночью в глазах.
  (Старцы в водах реки, я уверен, пошли окунуться)...
Догорело уже в городах человеческой скорби
  Пламя окон. Лишь камень безумья сверкал
  У меня в изголовье, когда я усталое тело
  Бросил горестно в угол ночной.
Берлин, 1923

Моя мама святая в лунную ночь
  Моему святому отцу
  Говорит: “Когда родился наш сын,
  Сверкала в окне луна.
  И младенец, тотчас открыв глаза,
  Посмотрел на нее; с тех пор
  Лунный луч в сыновней крови поет
  И блуждает в его стихах...”
Наполняла мятущаяся тоска
  Отцовское сердце. Но
  Колесница странствия у дверей
  Не ждала отца. Потому
  Глубину молитвы умел постичь
  Он в музыке тишины
  И любил смотреть на парящих птиц:
  “Куда влечет их - летят...”
Но тоска моей мамы была впряжена
  В колесницу странствия: путь
  Через море лунной дорожкой вел
  Маму ко мне в Сион...
  Но не встретив сына у кромки волн
  Ждущим на берегу,
  Она, изнемогшая от пути,
  Вернулась под грустный кров...
Мученики молчанья теперь -
  Моя мама и мой отец.
  Есть дорожка лунная на волнах...
  И - единственный сын,
  Остающийся в мире...
1951
Как внимающие в дубраве Мамре
  Вести благой Авраам и Сара,
  И Давид с Вирсавией в первую ночь
  Любви в покоях царского дома, -
  Так мои святые отец и мать
  Предстают над западным краем моря
  И под тяжестью красоты
  Ореола божественного сиянья
  Опускаются медленно в глубину
  Моря, туда, где дом их...
Стен у этого дома нет -
  Он в-воде-из-воды построен.
  И вплывают со всех сторон
  В него утопленники Израиля,
  И звезда у каждого на устах...
  А о чем они говорят - не знает
  Моя песня, ибо ведать о том
  Суждено только им - кто в море...
Словно арфа, чей светлый напев погас,
  Добрый сын, над временем возвышаюсь
  Я, стоящий на берегу.
  Входит вечер с закатным морем
  В мое сердце...
  И словно взор
  Призван видеть у края неба
  В ореоле солнца отца и мать
  С двух сторон заходящей сферы:
  Справа - он, и слева - она;
  Их босые ступни обняв,
  Под ногами пылает море...

И вино, обманув, не веселит человека
  Перед тем, как на ложе бросит он свое тело.
  Его ночи в комнате сновидений -
  Продолжение нестерпимых дней
  Средь воюющих призраков...
Что ему делать
  В толпах людей его поколенья, пьющих отраву
  из языческих чаш? -
  Души их помрачились, а он - сын благородный,
  И его душа высока,
  И в крови его отсвет эпохи Первого Храма,
  Где ликует его народ, возвышающийся над врагом;
  Может ли он, своим царям и князьям подобный,
  Жить сегодня и уцелеть?
Нет, не отсюда откроются времена и пространства.
  Не поймет и не будет понят, покуда песня его
  Не зазвучит на чужих языках, и придел свой
  он не покинет,
  Чтобы одним дыханьем с чуждым миром дышать;
  И его одежда, сшитая по законам
  Своего поколенья, будет на нем древней,
  Чем на муже, спустившемся с Галаада...
Вот, окунувшись, из Иордана он
  Вышел и, бросив там свою ветхость, побрел, гонимый
  Ветром времен и пространств... И внезапно здесь
  Оказавшийся, озирается в страхе
  Средь воюющих призраков,
  Обступивших его...
Вот неспешно идет еврей в государстве еврейском.
  Вечер, зелень деревьев с двух сторон песчаной дороги...
  Прежде хаживал так еврей в Польше или в Литве -
  Гойских странах - в осенней поблекшей одежде
  Под крылами Шехины.
  Ой, печальна была она, как голубица
  Между нечистыми птицами, что ненавистью полны,
  Наша добрая, милостивая Шехина!
  Так прохаживается еврей, восклицая мысленно:
  “Бог мой!
  Вот бы в лазурном празднике чуда через море сюда
  Все местечки смогли убежать вместе с сутолокой
  еврейской:
  Люди из вышнего мира, заучивающие нараспев;
  Мелочь птичья, принцы без царства, еловая молодежь,
  Сочно-ветвистая, будоражители вселенной,
  Бунтари, способные строить и защищать;
  Натрудившиеся сучковатые люди и неудачливые купцы,
  Те, что долгие годы сохнут по доброй вести;
  Знатоки мировых широт и глубин, служители мысли,
  У которых нет под ногами собственной почвы, чтобы
  творить...
  Эх, местечки с ландшафтами их, деревьями и цветами,
  Синевой и зноем небесных вод...
  Миллионы теплых евреев с буднями и всем тарарамом,
  Себе под нос напевающих “баби-бам”,
С субботне-праздничным их переходом-
  к-Богу-благословен-Он!
  Прилепились бы здесь к Яффе и Ашкелону, Кармиэлю и
  Цфату, став
  Периферией, полной любви к короне нашей -
  Иерусалиму!
  Бог мой! Увы, почему этого нет?
  Что значит - нет? Почему этого нет?..”
1957

 
                